Воробейко с тоской глянул вокруг.
За переездом начиналось поле. Дул холодный ветер. Воробейко вздрогнул от ужаса, что вот его сейчас убьют и никто об этом не узнает даже. И все это так просто…
— Ты православный? Так перекрестись, а то зараз кончим, — спокойно сказал один из петлюровцев.
— За что? — бессознательно спросил Воробейко.
— Сказал атаман — пустить в расход, значит, заслужил…
— Что ж я вам сделал такого? Эшелон с добром пригнал. Разве ж вам не совестно рабочего человека убивать ни за что ни про что?
— Дак ты ж — коммунист?
Воробейко боялся, что ему выстрелят в спину, и поворачивался то к одному, то к другому.
— Мы ж, рабочие, все большевики! Что ж тут такого? У меня отец всю жизнь батрачил. За что ж убивать?
Один из петлюровцев сказал в раздумье:
— Может, мы его в самом деле пустим? На кой он нам?
Другой нерешительно протянул:
— Черт с ним — нехай идет!
Третий, уже снявший винтовку, закинул ее опять за спину.
— Вались, да смотри, не попадайся атаману на глаза. А из коммунии вылазь, дурень!
— А вы мне в спину не жахнете? — откровенно спросил Воробейко. — Ежели так, так лучше бей сейчас в сердце, чтобы не мучиться. Все равно — конец один…
— Валяй, валяй!
Первые десять шагов Воробейко оглядывался, ожидая выстрела. Затем кинулся бежать в поле.
Наутро ударил мороз. Лужи и болота замерзли. В хате Цибуля, в Сосновке, собрался штаб. Было решено: члены ревкома возвращаются в город для работы. Те из рабочих, кто надеялся остаться не открытыми, тоже возвратятся в город. Часть останется в отряде Цибули. Остальные направятся в Павлодзь. К концу заседания прискакал мужик из Холмянки со страшной вестью: Могельницкий приказал повесить в городе против управы одиннадцать холмянцев. Остальным же дали по пятьдесят шомполов и, отобрав лошадей, отпустили домой.
Патлай, Щабель, Чобот и часть рабочих, погрузив на телегу пулеметы, двинулись в Павлодзь. Степовый не захотел возвращаться в город и отправился вместе с ними.
Из шестидесяти отнятых на фольварке лошадей Щабелю удалось выпросить у сосновцев только десяток. Когда телеги, нагруженные ящиками с винтовками и патронами, вывезенными из города, выехали из села, Щабель с десятком конных тоже тронулся в путь.
— Вы уж, девушки, по нас не плачьте! Скоро вернемся, заживем в счастье и добре, — шутил он, прощаясь с Олесей и Саррой. Молодых решено было оставить в Сосновке.
Один за другим в город вернулись Ковалло, Метельский, Ядвига и Раевский.
Ковалло был немало удивлен, когда на крыльце водокачки он увидел хлопотавшую с самоваром незнакомую женщину.
«Это еще, что такое?» — подумал он.
При виде его женщина улыбнулась.
— Видать, хозяин пришел? А то неловко в чужом доме хозяевать. Я — Андрийкина мама, Мария Птаха.
— Добрый день! Вот как пришлось познакомиться. — Ковалло дружелюбно пожал ей руку.
Мать Андрия была высокая, сильная и, что удивило Ковалло, — молодая.
Когда Раевский, шедший сзади, вошел во двор, он застал их за оживленной беседой.
— Так вот же я им и говорю: «А черт его знает, где его носит! Что я ему — нянька? Слава богу, семнадцать годов! Я за него не ответчица. Як поймаете, так хоть шкуру с него сдерите!» А у самой сердце болит. Только, думаю, не поймают они его, бо мой Андрийка не из таких, чтоб им в руки дался. Ох, и горе мне с хлопцами! Что один, что другой… Малого хоть отлупить могу, а тому что сделаешь, когда он выше меня ростом?
Увидев Раевского, она замолчала.
Прошла неделя. Зима наступила сразу. Ядвига жила у старшей сестры.
Марцелина служила продавщицей в польском кооперативе. Набожная, замкнутая, она никогда не была близка с сестрой. Как все старые девы, имела свои причуды: в ее комнате жили семь кошек. Она присвоила им самые замысловатые имена и возилась с ними все свободное время. Каждое воскресенье аккуратно ходила в костел и у ксендза была на хорошем счету. Иногда ома ходила в гости к экономке ксендза, единственной ее приятельнице.
Сегодня вечером, придя к ней, Марцелина не застала ее дома. Двери открыл сам ксендз, добродушный толстяк с широкой лысиной.
— Войдите, панна Марцелина, пани Ванда сейчас вернется, — пригласил он.
— Ну, что у вас хорошего, панна? — спросил он, когда она скромно уселась в уголке гостиной.
— Ничего, спасибо. Живем теперь с сестрой.
— Ах, вот как! — произнес он, чтобы что-нибудь сказать. — Скажите, почему я не помню вашей сестры?
Марцелина потупила глаза.
— Она не ходит в костел, пане ксендже.
— Ах, вот как! Она, кажется, вдова? Помнится, вы просили меня осенью помолиться за ее мужа.
— Слава богу, он жив, пане ксендже. Он недавно вернулся.
— Вот как!
Ксендз ходил мелкими шажками по комнате, участливо расспрашивал, соболезновал, был так ласков, что растроганная Марцелина охотно рассказала ему все, о чем он спрашивал.
— Так, так… Ничего, моя родная, не горюйте. Печально, конечно, очень печально, что все они отошли от бога. Но святой отец всемогущ. Они вернутся к нему… Да, смутные времена пошли, — задумчиво произнес ксендз.
— Добрый вечер, отец Иероним. Вот и зима. И снег пошел. Ну, пройдемте ко мне…
— Вам не кажется, отец Иероним, все это немного странным?
— Да, конечно. Особенно теперь. Вы говорите — ее фамилия Раевская?
Два дня Дзебек, одетый в штатское, следил за Ядвигой. Ночью его сменял Кобыльский. Дзебеку дважды удалось увидеть ее в лицо. Он хорошо запомнил черты этой полной, красивой женщины в белой вязаной шапочке, ее ладную походку, мягкий, приятный голос. Он мог узнать ее издалека. На вид он дал ей сначала тридцать лет. Но при второй встрече, рассмотрев в локоне предательскую седую полоску, прибавил еще пять.